ET продолжает публикацию цикла статей научного руководителя Центра исследований модернизации Европейского университета в Санкт-Петербурге Дмитрия ТРАВИНА о работах в области исторической социологии. Джованни Арриги ввел понятие страны-«гегемона», доминировавшей на том или ином этапе истории.
Обычно, когда тот или иной автор вдруг начинает искать мировое правительство, его изыскания превращаются в конспирологию и вряд ли заслуживают серьезного внимания со стороны ученых. Хотя итало-американский экономист Джованни Арриги и упоминает в своей работе процесс «формирования мирового правительства», его книгу «Долгий двадцатый век. Деньги, власть и истоки нашего времени» (М.: Изд. дом «Территория будущего», 2006) надо отнести к числу классических трудов в области исторической социологии. А слова «мировое правительство» стоит взять в кавычки, поскольку Арриги побуждает нас задумываться не о тайных силах, правящих миром, а об объективных процессах, трансформирующих на протяжении долгого времени систему межгосударственных отношений. Проще говоря, он демонстрирует нам, как постепенно формировались некоторые важнейшие черты ХХ века, как вырос современный мир из мира прошлого, причем не потому, что кто-то строил этот современность целенаправленно, а потому, что новые процессы разрушали старые скрепы.
По словам самого автора он придал многотомному описанию раннего капитализма, которое осуществил в свое время великий французский историк Фернан Бродель «некоторую логическую последовательность и историческую протяженность». Это, конечно, сузило угол обзора в сравнении с эпохальным броделевским трудом (и могло несколько озадачить читателей), но, как деликатно отметил Арриги, «конструкция, предлагаемая здесь, является всего лишь одним из многих имеющих право на существование… описаний долгого двадцатого века».
Старые скрепы были в основном испанскими. В XVI веке габсбургская Испания совместно с габсбургской Германской империей и папством пыталась контролировать Европу, сохраняя худо-бедно от полного распада ветхие средневековые механизмы управления. Естественно, эти амбициозные попытки вызывали сопротивление разных европейских государей. И, в конечном счете, Испания надорвалась. Ей не удалось сформировать всеевропейскую империю, но и другим странам это тоже не удалось. В результате возник, по выражению Арриги, системный хаос. Новая (неимперская) система межгосударственных отношений могла сформироваться, только преодолев этот хаос и установив в Европе новый порядок без военного и административного контроля Мадрида. Европейские правители, не желавшие бесконечно воевать друг с другом, теряя силы и ресурсы, должны были согласиться на какой-то взаимовыгодный механизм совместного существования.
Арриги полагает, что такой механизм, с одной стороны, возникал объективно, но с другой – мог оформиться окончательно лишь при помощи некоего гегемона, то есть государства, прокладывающего дорогу к новым правилам. Таким гегемоном стала в XVII веке Голландия. Во-первых, потому, что «по мере возрастания хаоса за время Тридцатилетней войны нити дипломатии связывались и распутывались в Гааге, а голландские предложения по общей реорганизации европейской системы правления находили все больше сторонников среди европейских правителей, пока, наконец, Испания не оказалась в полной изоляции». А, во-вторых, такое доминирование Голландии оказалось возможным не в силу случайности, а того, что эта страна стала экономическим лидером эпохи. Капиталисты из северных Нидерландов скопили большие капиталы благодаря успешной торговле на Балтике и в других морях, благодаря «обратному налогу» (проще говоря, грабежу), который гёзы взымали с Испании, а также благодаря «мобилизации и перекачиванию избыточного капитала со всей Европы на Амстердамскую биржу и в банковские институты, созданные голландцами для обслуживания биржи».
Голландия стала в концепции Арриги европейским гегемоном, хотя, думается, что этот популярный в марксизме термин не слишком удачен. При всем неоспоримом значении Голландии для формирования новой экономики и новой политики, многие, наверное, усомнились бы в «гегемонизме» страны, обладавшей все же меньшими ресурсами и значительно меньшей военной силой, чем Франция Людовика XIV. И неудивительно, что соседи (особенно, Франция) вскоре смогли поставить преграды на пути голландского «гегемонизма». Меркантилистская торговая политика ударила по доходам, которые голландские купцы извлекали какое-то время из сравнительно свободной торговли. А это ограничило как богатства маленькой европейской страны, так и ее влияние на межгосударственную систему. Все европейские государства стали учиться у голландцев и подражать им в экономике, закрывая одновременно им торговые пути с помощью таможенных пошлин.
Когда дело дошло до того, что голландцы перестали «заказывать музыку» в европейском «концерте», межгосударственная система вновь вошла в состояние хаоса, преодолеть который, по мнению Арриги, мог лишь новый гегемон. Им стала к XIX веку Великобритания. Созданная британцами система, которую можно назвать «фритредерским империализмом, была системой правления, одновременно продолжавшей и вытеснявшей Вестфальскую систему».
Великобритания стала доминирующей в экономике европейской державой благодаря промышленному перевороту и связанному с ним (а также с эксплуатацией колоний) быстрому развитию экономики и накоплению капитала.
По сути дела, Британия оказалась своеобразной всемирной мастерской, а Лондон постепенно сменил Амстердам в качестве мирового финансового центра. Для своего времени Британия, конечно, была больше похожа на гегемона, чем Голландия для своего. Но все равно, думается, анализ проблемы в подобных терминах не вполне корректен.
Многие историки, изучающие военное дело, скажут, конечно, о гегемонизме Франции во времена Наполеона, причем не только из-за личного влияния полководца и императора, а в первую очередь из-за того, что у него появилась армия совершенно нового типа, основанная на всенародном ополчении. Британии нужно было участвовать в международных альянсах для того, чтобы такой армии противостоять.
При этом в целом Арриги четко демонстрирует, как из экономического лидерства англичан возникает массовый интерес к свободной торговле, приходящей на смену меркантилизму, и как образуется новая система межгосударственных отношений.
В целом влияние Великобритании после поражения Наполеона было, бесспорно, больше, чем мощь ее государственного аппарата и армии. «Расширение и замена Вестфальской системы британским фритредерским империализмом… показывает, что формирование и экспансия капиталистического мира-экономики означает не столько замену, сколько продолжение другими, более действенными средствами имперской экспансии досовременной эпохи».
Но вот вопрос: империализм – империализмом, однако ведь именно в эту эпоху в западном мире становится все больше разнообразных свобод, как экономических, так и политических. Корректно ли называть фритредерство продолжением экспансии досовременной эпохи? Не пытается ли Арриги «подогнать» сложность развития общества под свой довольно левый взгляд на «долгий двадцатый век»?
В ХХ веке возник третий вариант «гегемонии исторического капитализма» – теперь основанный на американской системе свободного предпринимательства. Кажется, будто этот вариант похож на британский, но нет. «Точно так же, как либеральная идеология британской гегемонии поставила стремление к получению богатства имущими подданными над абсолютными правами правителей, так и идеология американской гегемонии поставила благосостояние всех подданных (“высокий стандарт массового потребления”) над абсолютными правами собственности и абсолютными правами правления».
После Второй мировой войны эта система привела к длительному международному миру. Арриги полагает, что в этой системе американской гегемонии более успешно, чем в системе британского фритредерского империализма, ограничивались «права и возможности суверенных государств выстраивать свои отношения с другими государствами и собственными подданными, как они считали нужным. Национальные правительства были гораздо менее свободны, чем прежде, в преследовании своих целей методами военной и территориальной экспансии и (в меньшей, хотя все же значительной, степени) нарушении гражданских прав и прав человека».
Думается, предположение, будто права человека, скажем, во Франции или Германии, не нарушаются потому, что эти страны теряют суверенитет в системе американского гегемонизма, крайне сомнительно. Оно просто притянуто за уши к концепции «долгого двадцатого века», основанной на эволюции межгосударственных отношений. В Европе хватает внутренних объяснений позитивных метаморфоз, происходивших после ликвидации нацизма. Но то, что Америка давит порой на другие страны, требуя соблюдения прав человека и отказа от войн с соседями, сомнения не вызывает. Подобный «гегемонизм» во многом меняет мир.
Тем временем, долгий двадцатый век кончился, поскольку наступил двадцать первый. Естественно, Арриги должен был на это как-то прореагировать и развить свою теорию. Неудивительно, что вышла книга «Адам Смит в Пекине. Что получил в наследство XXI век» (М.: Институт общественного проектирования, 2009). Поскольку во второй половине минувшего столетия произошло возрождение Восточной Азии, можно ли ожидать очередной смены гегемона?
Современное положение США Арриги называет «господством без гегемонии». То есть Америка пока еще извлекает выгоды из своего доминирующего положения, но уже перестает превращать хаос в стабильность, как должен делать порядочный гегемон. Процветание американцев уже зависит не столько от них самих, сколько от тех стран, которые держат американские ценные бумаги. Это все, впрочем, вполне очевидно. Критика текущего положения США не требует сегодня больших аналитических навыков. А то, что Китай наступает Америке на пятки, можно обнаружить и не обладая провидческими способностями. Но так и неясно, впишется ли XXI век в теорию «долгого двадцатого века»? Появится ли в Азии гегемон, способный стимулировать возникновение новых правил международной игры ради преодоления хаоса? На эти вопросы наш автор не дает ответа. Его новая книга явно уступает предыдущей, но в целом это не снижает интерес к теории Джованни Арриги.